Оглавление
Будет людям счастье, счастье на века.
У Советской власти сила велика.
Песня 70-ых годов
Мир еврейских местечек,
Ничего не осталось от них…
Наум Коржавин
СУМАСШЕДШАЯ ИДИЁТКА.
Во время моих не частых визитов, бабушка Нюня обязательно кормила меня обедом. Обед я из вежливости съедала. Все-таки было легче его съесть, чем от него отказаться.. В чай бабушка клала 6 ложек сахара, как деду. Этот сироп я даже из вежливости пить не могла. Я знала, что они меня любят, но близости между нами давно уже не было. Дед старался пошутить, а я не понимала его шуток, смущалась от своего непонимания, мне было не смешно. Дед видел это, замолкал и, пока я ела куриный бульон, заправленный манкой и жаркое, молча ходил взад-вперед по комнате их маленькой однокомнатной квартиры.
Тем временем я проживала самые бурные годы своей жизни. Я уступила просьбам матери и поступила в тот институт, который она для меня выбрала. На этом какие-либо уступки моим родителям закончились. На третьем курсе я вышла замуж, через год развелась, у меня один роман сменял другой, нередко они перекрывались друг с другом и новый начинался, когда ещё не кончился старый. Я училась в институте, особо не напрягаясь, потому что главным в моей жизни было не нудное изучение скучных для меня предметов, а события в компании моих новых друзей. Мы ходили в походы, читали самиздат и тамиздат, топтались в театральных очередях и у большого зала консерватории, в общем, с жадностью постигали мир вокруг нас. Мои родители были мной недовольны, их всё раздражало, мы ссорились. В конце концов, ушла из дома и сняла комнату у приятелей. Учёба мне давалась легко. Между делом я закончила институт и защитила диплом.
Это на какое-то время успокоило моих родителей. Я вернулась домой, но мы тут же снова поссорились, так как я связалась с художником из московского андеграунда, забеременела от него и даже вышла за него замуж.
На нашу с Сашей свадьбу Оскар Рабин, его отец, в качестве пробного вызова властям, позвал чуть не весь иностранный дипломатический корпус и, можете себе представить, все пришли. Преображенка была заполнена иномарками с дипломатическими номерами. Милиция сбилась с ног, оберегая эти машины от местных хулиганов. Дальше протестные события развивались по возрастающей. Лидером этого движения стал отец Саши, Оскар Рабин.
Рождение нашего с Сашей сына совпало с подготовкой к печально-знаменитой впоследствии «бульдозерной» выставке.
Жить с ребёнком в квартире Саши и Оскара на Преображенке, превратившейся на это время в штаб заговорщиков, было невозможно. Мы с Сашей и с новорожденным Митей поселились у моих родителей в Кузьминках. Рождение внука смягчило обстановку, но отношения оставались натянутыми.
Слава богу, в сентябре, когда после выставки в Беляево началась вся эта свистопляска с визитами в любое время дня и ночи милиции и гэбэшников, мои родители были в отпуске где-то на юге. Ко мне на помощь приехала моя бабушка Дуся. Она и держала оборону против настойчивых визитёров в мундирах и в штатском, пока я выкраивала часы, чтобы съездить сначала в Беляево, где на моих глазах Оскара и Сашу чуть не подмял бульдозер, потом с младенцем на руках – в отделение милиции, где сидели Саша и Слава Сычов, требовать их освобождения.
Моя бабушка проявила такую выдержку и стойкость, отбиваясь от настырных представителей власти, что Оскар с ленинградским художником Женей Рухиным приехали её поблагодарить и, не смотря на то, что уже несколько дней голодали в поддержку арестованных художников, вскарабкались на наш пятый этаж и пожали ей руку. Сашу и Сычова, осуждённых на 15 суток, выпустили на пятый день.
Теперь между кормлениями я старалась навестить Сашу и Оскара на Преображенке, где круглосуточно дежурила милиция, стояли топтуны у подъезда, а в доме непрерывно звонил телефон и разные голоса осыпали всех площадной бранью и угрозами. Если кто-то в раздражении бросал трубку, телефон тут же начинал трезвонить снова. Отключить его надолго было невозможно, Оскара из дома не выпускали, и связаться с другими художниками он мог только по телефону. Оскар был близок к нервному срыву, не мог есть, не мог спать, и Саша боялся его покинуть даже на короткое время. Выходить из дома вообще было небезопасно, против них могли использовать любые провокации. Я привозила продукты, забирала грязную одежду.
Отбиваться от навязчивых визитов пришлось и мне. В первый раз я злобно потребовала у гэбэшника предъявить документы. Я даже взяла его удостоверение, чтобы хорошенько рассмотреть. Я смотрела и не видела букв, руки предательски дрожали. Я сжала зубы и про себя решила, что не верну удостоверение, пока не запомню этого лысого фамилию. Майор Колесников проявил выдержку и ждал, а потом очень обиделся, когда я так и не пустила его в дом. Впоследствии я или осмелела или озлилась, но уже, не смущаясь, либо вообще не открывала, либо захлопывала дверь перед их вытянувшимися физиономиями.
Вернулись родители. Они, растерявшись, один раз впустили явившуюся милицию, но как только милиционеры нахамили моей маме, она их в две минуты выставила из дома. После этого к нам больше никто не совался. Нас временно оставили в покое. Мама со мной не разговаривала, но и не упрекала. В своё время, одним из её аргументов в пользу технического ВУЗа было то, что в гуманитарном я, по её мнению, обязательно влипну в какую-нибудь антисоветчину. В техническом, ей казалось, я буду от этого защищена. Ха-ха! Я могла бы ей напомнить об этом, но мне было не до упрёков.
У меня от волнений пропало молоко, в дальнейших событиях я не могла принимать активного участия, хотя на выставке в Измайлово побывала и на выставках на ВДНХ тоже. Одним из результатов этого движения было создание отдела независимых художников при городском объединении художников-графиков. Для большинства было понятно, что это инспирировано КГБ и они начали свою работу по деликатному усмирению мятежных художников, используя принцип «разделяй и властвуй». Оскар Рабин не стал прогибаться и принёс на «приёмную комиссию» свои самые эпатажные работы. Он членства в Горкоме Графиков не получил.
Когда власти поняли, что ни угрозами, ни посулами Оскара Рабина не усмирить, они взялись за Сашу. Мы к этому времени уже жили в Царицыно в кооперативной квартире, купленной для нас Оскаром. Началось с того, что Сашу перекомиссовали, признали годным к службе и стали слать повестки. Ему звонили, угрожали физической расправой и моральной дискредитацией. На него открыли уголовное дело по статье о тунеядстве, обещали отобрать квартиру, якобы купленную на нетрудовые доходы. Таким образом КГБ давило на Оскара. Он, по их замыслу, должен был сам, по собственной воле, выехать из страны. Один из визитёров, пришедший, как бы, посмотреть картины, внятно объяснил Оскару, что среди влиятельных людей есть много тех, кто всё понимает, что многое должно измениться в лучшую сторону, но дожидаться этого времени лучше в уютной квартире на Западе, чем в лагерном бараке на Востоке. Оскар от обещаний уклонился.
Теперь Саша был под постоянным прицелом. Нервы не выдержали, он стал много пить, пропадать неизвестно где и с кем, а если я набрасывалась на него с упрёками, он просто сбегал к отцу на Преображенку. Я любила Сашу и видеть как наша жизнь рушится, мне было больно, очень больно.
Как ни старалась я быть сниходительной, принимать во внимание Сашину тяжёлую ситуацию, прощать ему пьянство и тяжёлые срывы, но его загулы подорвали наши отношения. Я и раньше догадывалась, а теперь узнала точно о Сашиной связи с Яной, женщиной на тринадцать лет старше Саши, а потом и о его отношениях с одной из наших общих знакомых. Времени тяжелее, чем последний год перед их отъездом, в моей жизни не было. Сразу всё навалилось: угрозы, слежка, вызовы на допросы, безденежье и весь наш болезненный путь к разрыву. Слава богу, о том, что у Саши родился ребёнок от Яны, больной ребёнок, я узнала уже после его отъезда.
Взвесив все за и против Оскар подал в ОВИР документы на выезд в гости по приглашению в ФРГ. У него была надежда выиграть и этот раунд у властей, поехать на несколько месяцев в Европу и вернуться, но все понимали, что шансы вернуться у него невелики.
Мы с Сашей пережили немало яростных ссор, но, в конце концов, поговорили относительно спокойно о том, что слишком много всего между нами произошло и вряд ли можно ожидать улучшения наших отношений. Я сказала Саше, что никуда с ним не поеду. Оскар был удивлён моим решением, говорил со мной, убедился, что моё намерение остаться в России твёрдо, и меня исключили из списка выезжающих. Для Саши я написала и заверила у нотариуса справку, что не возражаю против его выезда за границу.
В начале 78-го года Оскар Рабин и его жена Валентина Кропивницкая, Сашина мама, вместе с Сашей выехали в Западную Германию. Их отъезд и многолюдное прощание на Белорусском вокзале для меня прошли как во сне. Я осталась одна с трёхлетним ребёнком, с неясными перспективами работы, под пристальным вниманием «органов».
Мой дед узнал об этом от моего папы и вызвал меня для разговора.
– Почему ты не уехала?
– По личным причинам.
– Каким еще личным причинам? Они что, не хотели тебя брать?
– Нет, мне предлагали.
– Что предлагали?
– Уехать.
– И ты что?
– Я не захотела.
– Не захотела? Ты что с ума сошла? Идиётка! Если бы мне кто-нибудь предложил… Ты можешь что-нибудь исправить?
– Что исправить?
– Ты еще можешь согласиться и уехать?
– Нет. Это была особая ситуация. Уехать я могла вместе ними или никак.
– Почему? Почему ты отказалась?
– Дедушка, мы с Сашей решили разойтись. Для нас обоих было лучше расстаться.
– При чем тут это?
– Как при чем? Вот он и уехал, а я осталась.
– Лучше бы он остался, а ты уехала, сумасшедшая идиётка!
Я тогда не считала, да и сейчас не считаю, что отъезд – это цель, ради которой можно пожертвовать чем угодно, и с удивлением смотрела на деда, добродушного пенсионера, который, как мне казалось, всем был доволен – своей страной, своим обедом и женой. Дед был заметно расстроен.
-Боже мой! Это я во всем виноват. Я молчал. Если бы я с тобой говорил, ты бы знала, в какой стране ты живешь, ты бы знала, что отсюда надо бежать. Люди шли на такой риск, люди лишались жизни и свободы ради… A ты имела возможность и осталась! Ты прости, но ты, таки, идиётка! Ты хоть знаешь, что я сидел?
В тот день многие пробелы биографии моего деда были заполнены. Говорил он громким шепотом, постоянно сам себя прерывал, не желая рассказывать подробности. Мне бы вцепиться в него, заставить его рассказать, как можно больше. Но я была обижена. Он ещё несколько раз повторил, что я -“идиётка”, приговаривая -“Прости, девочка, не обижайся. Это я идиёт и родители твои идиёты». Как только дед успокоился и возбуждение его спало, я распрощалась и ушла.
Я, правда, сумела деду объяснить, что не так уж плохо понимаю и то, в какой стране я живу, и то, чего я лишилась, отказавшись уехать. Но о событиях последних лет, которые разрушили мою с мужем жизнь, мне рассказывать было тяжело. Я старательно избегала этой темы, и не смогла убедить деда Яшу, что приняла правильное решение, не уехав вместе с Сашей. С этого дня, во время моих не частых визитов, дед стал со мной разговаривать, разговаривать, как со взрослым человеком. Я узнала многое о моей семье и постепенно научилась понимать его речь, полную намёков и недоговорённостей.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ
У меня сохранилась только одна фотография моего прадеда, Шимона Ротштейна. На ней сухощавый и крепкий старик с большой, очень белой бородой, в картузе и белой рубахе стоит с палкой в руках.. У него прямая спина, хорошая осанка. Палку он поставил прямо перед собой и положил на палку обе руки. Деду Шимону на фотографии 80 лет. Снимок сделали в день его свадьбы, когда он женился вторым браком на 57-летней женщине.
С приходом немцев одним из первых в Доманевке был убит мой прадед Шимон. Кто-то услужливо подсказал солдатам, что из шести сыновей деда Шимона трое коммунисты. Немцы вытащили его из дома за бороду и натравили на него собак-овчарок. Моему прадеду был тогда 101 год.
Я мало знаю о нем. Знаю, что он держал в селе мастерскую по починке и пошиву обуви и работал в мастерской с подмастерьями. Cыновья помогали ему, пока не разъехались в поисках лучшей жизни.
Моего деда, одного из шести сыновей старого Ротштейна, звали Янкель Шимонович Ротштейн. Всю жизнь работая на руководящих должностях, он поменял имя и отчество на Яков Семенович, по его словам для удобства подчиненных, а может быть, просто, чтобы имя не звучало так откровенно. Село Доманевка существует и сейчас. Там и сейчас много семей с фамилией Ротштейн, но колорит еврейского местечка утрачен.
На пыльной площади посреди села стоит небольшой обелиск с именами погибших в Великой Отечественной войне . На ней из семнадцати фамилий четырнадцать раз повторяется фамилия Ротштейн. Это один из скромных сельских памятников эпохи большой Лжи. В период оккупации в этом местечке погибли все. Сначала расстреляли и повесили коммунистов и родственников коммунистов. В информаторах недостатка не было: сводили счеты соседи. Из местных были сформированы отряды полицаев. Им приказали копать ров невдалеке от села. Когда ров был закончен, немцы оцепили село и за день уничтожили всех евреев. Людей ставили на край рва и стреляли по ним из пулемета. Трупы засыпали известкой и приводили следующих. Когда стало понятно, что ров не сможет вместить всех, трупы во рву облили соляркой и подожгли. Теперь те, кого расстреливали, падали в пламя. Акцию проводили украинцы-полицаи. Командовали, конечно, немцы, но сгоняли, разыскивали по дворам и расстреливали полицаи. Одну украинскую семью, у которой нашли еврейских детей, повесили. После этого никто больше помочь евреям не пытался. Спаслись из этого местечка только те, кто уехал перед войной, и те, кому повезло выжить на фронте.
Чтобы написать имена всех жителей Доманевки, кто был уничтожен во время «акции», пришлось бы построить небольшое подобие Стены плача. Во многих местах Украины была бы тогда своя стена плача. Но даже тот скромный памятник с несколькими еврейскими именами собирались заменить. С точки зрения властей он был лишним. Зачем же выпячивать и подчеркивать страдание одной национальности? В войне, как-никак, погибло 25 миллионов. Гораздо лучше и достойнее сделать небольшую стеллу над вечным огнем из газовой горелки с надписью: «Никто не забыт и ничто не забыто» и, в соответствии с этикой и эстетикой эпохи большой Лжи, это было бы ложью от первого до последнего слова. В Доманёвке я побывала только один раз и что там сейчас, сохранился ли этот маленький обелиск, где фамилия Ротштейн повторялась четырнадцать раз, я не знаю.
СЕМЬЯ. АРМИЯ. ПЛЕН.
Я начала писать о дедушке Яше и поняла, что год рождения его указываю неправильно. Сколько ему было, когда началась Первая Мировая, 20, 22? Когда он женился, ему было около 30, у них с бабушкой разница не меньше 12, но всё неточно, а хотелось бы знать точно. Наконец, мне пришла в голову хорошая мысль. Точную дату рождения деда Яши я нашла в списке репрессированных.
Дед Яша родился в 1892 году в селе Доманёвка Николаевского уезда в семье Шимона Ротштейна. В 1914 –том году по решению отца молодого деда Яшу, в ту пору – Янкеля, забрали в армию. Старшие братья были женаты. К тому же, насколько я догадалась по дедовым ухмылкам, он был большим шалопаем, и отец решил, что в армию пойдет именно он. Янкель в то время уже ушёл из дома, он работал помощником управляющего на фабрике в Николаеве и никак не ожидал такой беды. У деда навсегда сохранилась обида на отца. Когда жребий пал на их семью, не были женаты двое сыновей. Но более серьезного и слабого здоровьем Бениамина срочно женили, а дед Яша, 22 – летний Янкель, пошел в армию. Матери давно не было в живых. Отец пожертвовал способным, но строптивым сыном, ради тихого и религиозного. Больше Янкель в свой дом не возвращался.
Вероятно, суровый отец сделал правильный выбор. За два года войны дед дослужился до унтер –офицера – это высший не офицерский чин, имел награды, в том числе за личную храбрость, и это еврей из местечка, типичный такой ашкенази, рыжий, губастый и носатый, с местечковым выговором. Был он, правда, высок, подтянут и ладно скроен, видимо, физически вполне силен и вынослив, что для армии не последнее дело. У меня есть его фотография 1915 –го года. Он сидит на стуле крайний слева в первом ряду с группой военных, поза свободная, нога на ногу, сапоги щегольские. Дед знал толк в хорошей обуви.
-Я знал у кого заказать. А кожу всегда выбирал сам и предупреждал, чтоб не смели подменивать, они, конечно, возмущались для виду, кричали: «Если ты нам не веришь, не надо у нас заказывать! Уходи!», но это только в первый раз, потом они передо мной сами дверь открывали, встречали – кланялись и провожали – кланялись.
– За что же тебе был такой почет?
– Было за что. Я прихожу в полк, а мои сапоги лучше офицерских! Ты понимаешь? Меня спрашивают: “Где пошил?” Я называю местечко и еврея-сапожника. Вижу мой командир помрачнел. Понимаешь? Нет? Он бы туда ни за что не пошел. А я говорю: «Но вам там таких не сошьют».
– Это почему же?
-Потому что я сам кожу выбираю и знаю, как с ними, мошенниками, разговаривать.
– А можешь на меня заказать, чтобы как следует сделали?
– Рад буду, ваше высокоблагородие! .
– А мерки?
– Мерки я с вас сам сниму.
Цену я этим «вашим благородиям», конечно, говорил другую. То, что сверху, делил пополам. Половину себе, половину сапожнику. Сколько же я этих сапог перетаскал, пока мы там стояли! У них, я думаю, ни до ни после столько заказов не было. Ну и мне польза, конечно. Деньги были, отпускали часто и по службе не очень придирались. Жаль, недолго мы в этом местечке простояли.
После двух лет в окопах в 16-том году дед на территории Австрии попал в плен. Немцы Кайзеровской Германии, тем более Австрии, были совсем не те немцы, которые через 25 лет вторглись в Россию. К евреям относились добродушно, даже доброжелательно, тем более, что могли с ними общаться на родном языке. У идиша и немецкого много общих корней и построены эти языки похоже, в общем, евреи и немцы понимали друг друга.
В лагере военнопленных время от времени появлялись люди, подбиравшие себе работников. Это было выгодно: пленные работали за кров и стол. Пленным было, конечно, неизвестно каковы эти кров и стол и какая работа. Можно было сильно нарваться. Но солдаты, уставшие от безделья, скученности и поганой еды, охотно шли в работники. Большей частью набирали на сельские работы. Это деда не привлекало. Иногда спрашивали столяров, плотников и тому подобных специалистов. Ничего этого дед не умел. И вот однажды стали спрашивать, кто понимает в сапожном деле.. Дед решился быстро. Шить и ремонтировать обувь он, конечно, не умел. Но, в конце концов, чем он рискует? Не подойдет – вернут обратно в лагерь, вот и всё. Он ответил: «Я» , и его повели к выходу. Лицо австрийского немца, искавшего сапожника, ему понравилось и мой дед, которому было тогда 24 года, решил, что приехав на место, сразу все ему расскажет: пусть тот сам решает, как быть. Так он и сделал.
Немец посмеялся, но отсылать Янкеля обратно не спешил. Дал ему поесть, вымыться и переночевать, а на следующий день повел его на свою маленькую фабрику, показал, как организовано у него дело и попросил рассказать как дело делалось у Янкеля дома и на фабрике, где он работал помощником управляющего.
То ли мой дед был наблюдательным и хорошо знал процесс, то ли он проявил природную смекалку, но он сумел дать немцу-обувщику несколько дельных советов, настолько дельных, что тот не только не отправил деда обратно в лагерь, но сделал его своим помощником, своей правой рукой. Дед находил места сбыта и заключал договора с магазинами. С образцами обуви он объездил всю Австрию, побывал в Германии, Венгрии, Польше, Чехии, Словакии, в общем, где только не побывал и не погулял. Когда дед об этом рассказывал на лице его опять появлялась шаловливая ухмылка, значение которой я даже не берусь истолковывать. Судя по этой ухмылке, воспоминания об этом периоде своей жизни он сохранил хорошие, даже очень хорошие. Только одного ему хозяин не доверял: кожу для обуви всегда покупал сам. В кожу вкладывалось много денег, если бы Янкель ошибся, он оказался бы у хозяина в долгу. Честный немец так с ним поступать не хотел. Дело при молодом Янкеле развернулось. Немец его полюбил как сына, отчасти эта любовь объяснялась, я думаю, значительным увеличением дохода от его фабрики. Тем временем в России произошла революция, и Россия заключила с Германией договор о мире, Брестский мир. У Германии больше не было причин удерживать русских военнопленных. Всем разрешено было вернуться на родину.
Получил соответствующие бумаги и мой дед. Тогда хозяин сделал деду предложение: оставайся у меня, крестись, женись на моей дочери,- я сделаю тебя совладельцем предприятия. Дед поблагодарил, сказал, что ответ даст завтра. Рано утром следующего дня он, не прощаясь, вышел из дома, уехал на вокзал и сел на поезд в Россию.
Ни разу ни мне, ни моему отцу дед не дал ответа, почему он это сделал. Вопрос ему казался странным. Просто захотел уехать и уехал. Остается только гадать: то ли дочка ему не нравилась, то ли остепеняться ему еще не хотелось, то ли на родину потянуло, а может и то и другое и третье. Да и крестится вряд ли ему хотелось, хотя не верил он уже ни в бога, ни в черта, ни в кочергу. Однажды я уж очень к нему пристала с этим вопросом, видно хотелось взять реванш за “сумасшедшую идиотку”.
-А если бы он предложил тебе просто работу с хорошей зарплатой, ты бы остался?
– Может и остался бы.
Дед подумал немного.
– А может и нет.
– Дед, а как ты думаешь, хозяин понял, что ты не согласишься?
Задумавшись над этим вопросом, дед Яша неожиданно разволновался. Вскочил, стал ходить по комнате. Потом повернулся ко мне.
– Наверное, понял.
Дед опять подумал немного.
– Нет, понял, совершенно точно, понял! Он, может быть, даже видел, как я ухожу и не стал останавливать. Я помню, я почувствовал, что кто-то мне смотрит в спину!
Вот как, оказывается, поступал мой дед! Ушёл, не оглядываясь, и выбросил из головы своего друга и партнёра. Даже не задумался о том, что чувствовал этот честный немец, чьё щедрое предложение было отвергнуто. Благополучной европейской жизни дед Яша предпочёл голодную и разорённую революционную Россию. Как не вспомнить Багрицкого:
«Кричит четвёртый ветер:
«В моём краю пустынном
Одни лишь пули свищут
Над брошенным овином.
Копытом хлеб потоптан,
Нет крова и нет пищи….
Иди ко мне – здесь братья
Освобождают нищих».
Мой дед пошёл за четвёртым ветром. Он вернулся в Николаев и в том же 18-том году вступил в партию большевиков.
ЭХ, МНЕ БЫ В ИЗРАИЛЬ!
Я была уверена, что у деда не было образования, кроме самого минимального. Что я могла подумать о человеке, который до сих пор говорил по-русски с акцентом и не всегда правильно? Многие люди, выдвинувшиеся после революции, не имели образования и доучивались в процессе работы. Главными были верность партии и пролетарское происхождение.
Цитирую деда Яшу: «Я им всем говорил, что окончил хедер, 4-ре класса, и писал везде. Они же не могли проверить. Как? Кто мог узнать, что я знаю иврит и пишу на иврите? Я после хедера окончил иешиву, семь классов. Село было большое, у нас была своя иешива в селе. Потом меня взяли в армию. Я везде пишу, что до армии я работал с отцом в мастерской. Зачем мне было работать? Работали работники. Я за ними присматривал, когда не было отца или старшего брата, в лавке сидел, когда всем было некогда. Это пока я учился. Потом я работал в Николаеве помощником управляющего на фабрике. Хотел свое дело открывать. Я это никому не рассказывал. Мне могли перестать доверять. А я, между прочим, в профсоюз вступил еще в 1910 году, когда за это преследовали. Я на всякий случай везде писал: учился, работал, потом в армию. Отец – сапожник и я был сапожником. Так все хорошо сходилось. Настоящий пролетарий, малограмотный. Я по-русски действительно был малограмотный. Писать, как следует, по-русски поздно научился. Конечно, если бы кто-нибудь вздумал поехать в Доманевку или в Николаев поспрашивать… Но кому было до этого дело? На иврите я и сейчас читать и писать могу. Говорить не умею, правда. Эх, мне бы в Израиль!»
ОДЕССА.ЧК
Итак, в 18-том году дед вернулся в Россию. Распропагандированный в окопах и в лагере, воодушевленный отменой черты оседлости, он вступил в Коммунистическую партию большевиков и был отправлен в город Одессу для работы в Одесской ЧК.
В городе шли массовые аресты. Арестовывали всех, где-то в чем-то замешанных, но, большей частью, просто состоятельных людей с целью отъема ценностей. Молодое государство нуждалось в средствах. Сколько шло в казну, а сколько в карманы никто не знал и рассказать было некому. Из ЧК не возвращались. Расстреливали по ночам. Часов с 12-ти и до 4-х утра со двора ГубЧК слышались выстрелы. Чтобы заглушить их, заводили моторы грузовиков, но полностью заглушить выстрелы не удавалось. Вся Одесса знала, что происходит в ГубЧК по ночам.
Каждый день дед получал список подлежащих аресту и шел с тремя вооруженными сотрудниками арестовывать. Довольно быстро он разобрался, что арестовывает не контрреволюционеров, не заговорщиков, а совершенно невинных людей, у которых было что взять. Он пытался задавать вопросы. Знают ли они, что большая часть этих людей не враги, а обыкновенные горожане? Если знают, то зачем расстреливают? Республике нужны деньги – хорошо. Можно отобрать, но зачем убивать? Ему говорили о революционной необходимости, но ему было тошно. Работу на благо революции он представлял себе не так. Однажды он в ЧК остался один за старшего. Дед воспользовался случаем и сделал единственное, что он мог сделать. Он написал записку: «Я ушел на фронт», запер кабинет и ушел к Котовскому.
Он проработал в ЧК меньше двух месяцев. Я как-то набралась храбрости и спросила деда:
– Тебе пришлось за это время кого-нибудь расстрелять?
-Нет, я лично никого не расстреливал. Для этого была специальная команда. Я даже не подписывал приказы. Но я знал, что будет с людьми, которых я арестовывал. Все знали.
У Котовского дед провоевал недолго. О том, как он воевал у Котовского, я почти ничего не знаю. Только по косвенным упоминаниям, связанным с другими людьми. После взятия Одессы в 20-то году он остался в Одессе. Дед по-прежнему носил зеленый околыш и был приписан к ЧК. Там сменилось начальство, вроде бы и методы борьбы с контрреволюцией изменились, но дед стоял на том, что он человек военный, и просил использовать его военный опыт. Через какое-то время его назначили Уполномоченным по борьбе с бандитизмом. В этот период на горизонте появляется его будущая жена, моя бабушка. Мой следующий рассказ пойдёт об их знакомстве и первых годах совместной жизни.
МАЛЕНЬКАЯ НЮНЯ И ЕЁ ЖЕНИХ.
В момент знакомства дедушки с бабушкой ей было 18 лет, а деду уже подходило к тридцати. Бабушка Ханна успела окончить семь классов еврейской гимназии прежде, чем пришли советы и гимназия перестала существовать. Девичья фамилия моей бабушки – Клур. Её фотографий у меня сохранилось несколько. Она принадлежала к милому типу южных евреек, маленькая, пухленькая, с темными кудрявыми волосами и большими глазами цвета спелого ореха. Хорошенькая девочка из респектабельной еврейской семьи. Об ее отце я знаю немного. Иосиф Клур жил в Одессе, занимал должность таможенного чиновника, хорошо зарабатывал и очень любил свою семью. По словам бабушки он был блондином, совершенно не похожим на еврея.
Бабушка ещё рассказывала, что её отец отличался весьма свободными взглядами. Если ему случалось в пасхальное воскресенье оказаться на улице, с ним часто христосывались, то есть говорили ему: «Христос воскрес!» В ответ любой православный должен был сказать:«Воистину воскрес!», перекреститься и трижды поцеловаться. И мой прадед, не вступая в обьяснения, всегда в таких случаях со всей серьезностью исполнял зтот ритуал. Дома потом шокировал свою строгую, религиозную жену, перечисляя сколько раз перекрестился и с кем поцеловался, приговаривая: «Если бы они знали!»
Отец моей бабушки рано умер. Берта Абрамовна, моя прабабка, со своими двумя дочерями, Ханной и старшей Розой, жила в доме у состоятельных родственников. В этот дом и пришел мой дед просить руки моей бабушки.
В дом набежала родня. Всем хотелось посмотреть, кого же нашла себе маленькая Нюня, которая, похоже, выйдет замуж раньше, чем ее старшая красавица-сестра. Жених запаздывал.. Родственники в нетерпении поглядывали в окна. И вдруг, о ужас, кто-то увидел рослого чекиста в фуражке, направлявшегося к ним в дом. Гости засуетились, но бежать было поздно. Раздался звонок в дверь, хозяйке сделалось дурно. Когда дедушка Яша вошел, и красная как рак Нюня объяснила, что это и есть жених, многие тут же возмущенно покинули дом. Берта Абрамовна дала согласие на брак. Видимо дед сумел произвести на нее впечатление.
Дед был старше бабушки на двенадцать лет, а уж разница в жизненном опыте была и вовсе огромной. Бабушка всю жизнь оставалась для деда маленькой Нюней, ребенком, тем более, что она была маленького роста и не доставала до дедова плеча. Дед часто шутил, что из всех зол выбрал наименьшее.
Не знаю, какая была свадьба, и была ли она вообще. Но не сомневаюсь, зная бабушку Берту, что под хупой они стояли. Вскоре дед получил должность Уполномоченного по борьбе с бандитизмом и вместе с бабушкой выехал в какой-то городок в окрестностях Одессы принимать командование над вооруженным отрядом. Этот отряд должен был рассеять или уничтожить остатки банд в приодесских степях, от налетов и грабежей которых, страдали окрестные села.
ВОТ ЕДУ Я В ТАЧАНКЕ.
Я никогда не задавала вопрос, всё ли время, пока шли бои, бабушка была с дедом в отряде? Cудя по тому, что она сразу выехала с ним в отряд и оставалась там, когда родился ребёнок, ответ: «Да». Скорее всего, она сопровождала деда от начала и до конца боевых действий, причём со всем домашним скарбом: посудой, простынями, одеялами и подушками.
Бабушка любила рассказывать два эпизода из их боевого прошлого: как она первый раз попала под обстрел и как она потеряла маленького сына, моего будущего папу. Начинались её истории с одной фразы, которая меня всегда умиляла. Фраза была: «Вот еду я в тачанке…». Я и сейчас улыбаюсь, когда вспоминаю, как бабушка это говорила.
Что такое «тачанка»? Телега с пулемётом. Стреляющий лежит в телеге. Возница правит лошадьми. Просто, как всё гениальное. Тачанка была нужна, чтобы отстреливаться от преследующего врага и шла всегда в арьегарде отряда. Там же обычно ехала моя бабушка, жена командира, а рядом – телега с её баулами.
От деда Яши я тоже слышала эти истории, правда рассказывал он их немного по-другому.
Отряд в поисках банды шёл из одного села в другое. Вдруг на дороге их неизвестно откуда стали обстреливать и так прицельно, что убили одного бойца и ранили другого. Они пустили коней рысью, пригнулись. Бабушка ехала в тачанке. Около нее свистнула одна пуля, другая. Третья отколола кусок от телеги, а она как сидела так и сидит, то ли не понимает, то ли оцепенела от страха. К деду подлетает ординарец: «Яков! Убьют бабу твою! По шали целятся, сволочи!». Видно скакать туда, под пули, ее предупреждать, ординарцу не очень-то хотелось. А бабушка была завернута в украинскую шаль с яркими цветами. Дед развернул коня прикрылся им, почти сполз на одну сторону и рванул в конец отряда. Подлетает, орет: «Ложись! Ложись в телегу, мать-перемать!». Она рухнула в тачанку, дед накинул что-то на нее сверху и ускакал, а она всю дорогу лежала и плакала от обиды, что ее Яша так на нее нехорошо ругался. Не знала, что главный разнос у нее еще впереди. Вспоминая тот скандал, который дед устроил, когда они пришли в село, бабушка обычно поднимала глаза кверху и разводила руками: «Он такое говорил, ты не представляешь!»
В период этих скитаний 18 декабря 1922 –го года родился мой отец. Моему отцу по обычаю дали имя бабушкиного покойного отца – Иосиф. Где и как бабушке пришлось рожать, не знаю, но она с младенцем оставалась при отряде и однажды моего маленького папу потеряла.
Едет опять же бабушка в тачанке. Поздняя осень. Морозец. Папе несколько месяцев от роду. Он завернут в два одеяла. Одно, внизу, обычное детское, второе, сверху , большое пуховое. Этот большой куль с маленьким папой бабушка держит на коленях, обхватив руками. Едут медленно, телегу потряхивает на ухабах, бабушка дремлет. Подъезжает заботливый отец, мой дед, посмотреть на жену и ребенка. Бабушка откидывает угол одеяла, а ребенка – то и нет. Выпал, выскользнул, пока она спала. Когда, сколько времени прошло – неизвестно. Самое скверное, что в ту сторону проехала пара телег и несколько верховых. Могли не заметить и раздавить, могли заметить и подобрать, и то и другое означало, что Осиньку своего они больше не увидят. Дед матерится, бабушка рыдает. Дед не может ехать сам и бросить отряд. Смотрит на ординарца, тот мнется. Уже сумерки. На дорогах все еще небезопасно. Отрываться от отряда никому не хочется. Дед ищет глазами надежного человека, такого, кто будет искать ребенка, а не отсидится в канавке. Тут подъезжает пожилой боец, вызывается поехать поискать. Отряд не может оставаться посреди степи и они продолжают движение. Уже в темноте, часа через два, их нагоняет боец с ребенком на руках, живым и крепко спящим. Бабушка в телеге уже не воет, а тихо раскачивается, полумертвая от рыданий. Оказалось, что младенец, выскользнув из одеяла, свалился не на дорогу, а в канаву и, незаметный с дороги, продолжал мирно спать. Проснулся он и заорал, только попав на руки к матери, видно почуял ее запах и вспомнил, что голоден.
Банды, утомленные преследованиями и поредевшие от стычек, постепенно рассеялись, разбрелись кто – куда и перестали беспокоить мирное население. Дед вернулся в Одессу.. Он был нетяжело ранен. Ранение стало удобным поводом получить гражданскую должность. Он доказал преданность партии, ему доверяли, опять же ранение, жена, ребенок – все выглядело естественно. Деду удалось освободиться от работы в ЧК.
ВОРОВСТВО ПО СПИСКУ. БЕГСТВО В МОСКВУ.
Уволившись из «рядов» дед Яша за боевые заслуги получил хорошую должность. Несколько лет он работал зам. директора винокуренного завода. Сами понимаете, в своем городе и его окрестностях Яков Семёнович был очень уважаемым человеком. Всё было бы хорошо, если бы не повальное воровство на производстве. Надо было найти такие методы борьбы с воровством, которые бы не ссорили его с рабочими.
Основной аргумент был: «Ведь сядем же все!» Совместными усилиями установили норму в месяц на каждого, исходя из того, сколько можно было бы прикрыть естественными потерями. Обсуждение было долгим. Обсуждались вопросы типа: а что мне делать, если у меня свадьба? Договорились об очерёдности, о том, что можно к праздникам заранее подкапливать и меняться очередью с другими. Договорились и из каких бочек можно брать, а из каких – нет. Вакханалия прекратилась. Теперь все крали в порядке установленной очереди и в установленных в соответствии с табелью о рангах количествах.
Объём потерь готовой продукции снизился в разы и новый начальник оказался на хорошем счету. Дед к вину был равнодушен, но свою квоту выбирал, в основном, для подарков нужным людям. И зажили все спокойно и безбедно. Дед всегда эти годы вспоминал с удовольствием. И дело ему нравилось и должность устраивала и семья была довольна. Снимали они половину большого частного дома с садом и летней кухней. Но этому благополучию неожиданно пришёл конец.
Деда Яшу вызвали в райком партии. Может быть, тогда райкомы назывались Губкомы, не уточняла. В райкоме ему представили человека, по виду которого дед сразу понял, о чем пойдет речь. Шел 1928 год. НКВД нуждался в новых кадрах и то, что дед не так давно работал в ЧК было серьезной рекомендацией. Ему предложили вернуться. Дед был готов к такому повороту событий. Он сказал, что болен и давно собирается в большой город на операцию. Вот потом, когда подлечится…
Дед попросил освободить его от должности в связи с отъездом на лечение. Они быстро собрались и уехали сначала в Днепропетровск, где не смогли устроиться, потом в Москву. Видимо, в Москве дед хотел затеряться. Работать он пошел простым рабочим на завод Красный Луч. Дед не совсем врал, когда говорил, что нуждается в лечении. Тяжёлая физическая работа на заводе привела к обострению его болезни. Он терпел боль и не обращался за помощью к врачам, пока его не забрала Скорая помощь с высокой температурой. Ему сделали операцию, но уже началось заражение крови и несколько дней дед лежал с сильным жаром в беспамятстве. Бабушка всегда вспоминала об этих днях с ужасом .
Все последующие годы после выздоровления дедушка Яша работал на, так называемых, руководящих должностях. Видимо, ему все же пришлось использовать партийные связи и рекомендации.
В Москве они сняли 15-тиметровую комнату в большой коммунальной квартире. Моему папе было тогда шесть лет. Первое время в Москве папа запомнил, как время голодное из-за безденежья и холодное из-за того, что не было одежды, подходящей для московской зимы. Он искренне не понимал, почему родители из благополучной, тёплой, сытой Украины переехали в Москву. Настоящую причину от ребёнка, естественно, скрывали. И не только от ребёнка. Так что сын долго не мог простить отцу этот дурацкий переезд, эту жуткую квартиру и убогую комнату. А прожить им предстояло, в этой квартире и в этой комнате полных 34 года. Сначала задержались из-за школы. Школа была близко и на той же стороне улицы, потом не хотел менять школу папа. Ему трудно дались первые школьные годы из-за ярко-выраженной еврейской внешности и южно-русского выговора с фрикативным «Г». К первому вскоре привыкли, второе он быстро преодолел, но оказаться опять «на-новеньких» в другой школе наотрез отказался. А потом деда арестовали.
АРЕСТ. ЛАГЕРЬ.
Дед Яша, Яков Семенович, работал тогда начальником станции на Ярославской железной дороге. Название станции, кажется, Воскресенская. Станции такой я не нашла, но, может быть, я запомнила неточно, а может быть её переименовали. На станции произошел несчастный случай: перевернулся и упал мостовой подъемный кран. Погибли двое: сам крановщик и тот, кто внизу руководил погрузкой. Дед в этот день был вызван к какому-то начальству. На станции оставался его заместитель. История печальная. Погибли люди. Как потом выяснила комиссия, рабочие в момент аварии были нетрезвы и авария произошла в результате неправильного обращения с техникой и несоблюдения правил безопасности, что и было зафиксировано соответствующим Актом. Но Акт был составлен и подписан неделю спустя, а деда и его заместителя арестовали на следующий день после события. О судьбе заместителя дед потом пытался навести справки. После ареста о нем ничего не известно. Семья его уехала куда-то. Никто не мог сказать, куда именно.
Два месяца деда пытали в подвалах Ярославского вокзала. Там находилось отделение НКВД Ярославской железной дороги. После рассказа деда я каждый раз, проходя мимо здания Ярославского вокзала, смотрела на зарешеченные окна полуподвала. Что там сейчас? Склады? Архив? Или помещение так и осталось за КГБ? А потом за ФСБ?
Дедушка Яша рассказывал: «Они требовали, чтобы я сознался в диверсии, в работе на английскую разведку, чтобы я дал показания на трех человек из начальства. Всё время повторяли и повторяли эти три фамилии, я должен был сказать, что они руководили диверсионной группой и я получал от них задания. Я знал одно: если я не буду ничего подписывать – у меня еще есть какой-то шанс, если я подпишу, все что им надо – мне конец».
– Дедушка, тебя били?
Я не была поражена дедовым рассказом. Что происходило в то время в стране, я уже знала. Уже был прочитан Архипелаг Гулаг и романы Солженицына, Автарханов, «Крутой маршрут» Гинсбург и множество другой легальной и нелегальной литературы. Но слушать это из первых рук, от родного и близкого человека? У меня сдавило горло, я зажалась и замерла, боялась, что испугаю деда и он замолчит.
– Били, конечно. Но это не самое страшное, я был крепкий.
– А что же было самое страшное?
– Самое страшное, наверное, для всех разное. Для одного может и побои. А для меня хуже всего было, когда селедкой кормили, а потом пить не давали, и так несколько суток подряд. Вот тут думал, с ума сойду.
– Было еще что-то? Что еще они с тобой делали?
– Что? Ставили в угол с часовым. Часовые сменяются, а ты стоишь. Упадешь – водой из ведра обольют и снова ставят. Сколько времени прошло, я и не знаю. Может двое суток, может трое, а может и больше. Ноги стали как столбы. Что ещё? Спать не давали. У них много было способов. Я тебе, девочка, не все могу рассказать.
Дедушка Яша ничего не подписал. Суда не было. Их диверсионную группу прицепили к какому-то более значительному процессу и дед получил свои 10 лет лагерей. Его отправили на Север. Сначала на пересылку в Архангельский централ. Потом в какой-то лагерь на Белом море. О лагере дед рассказывал мало и очень неохотно. Вспомнил, какая вкусная была похлебка из трески. Треску ловили где-то рядом, и кормили их в лагере, в основном, треской. Добавляли что-нибудь в суп, крупу всякую, изредка картошку и трески навалом. Треска свежая, жирная. Дед ее вспоминал с удовольствием.
– Значит вы не голодали?
– Ты знаешь, кормили вроде бы нормально. Добавки, конечно, не давали. Никто и не просил. Дураков не было. За это можно было в карцер угодить. Но кормили – то два раза в день. Утром и вечером. Работали мы в шахте по 10 – 12 часов, может больше. Кто их мерил эти часы? Охрана чай на костре кипятила, ели что-то, а мы – нет. Одежда легкая, пока работаешь ничего, встанешь – мерзнешь. До нашей работы пара километров. Зимой можно было сократить дорогу через залив по льду. Дорожка натоптанная, скользкая. Гонят быстрым шагом, почти бегом. Оступился, сошел с дорожки – стреляют. По сторонам дорожки лежат трупы, вмерзшие в лед. Их до весны никто не убирает. Я бы точно там не выжил. Уж, во всяком случае, 10 лет бы не протянул.
БАБУШКИН ПОДВИГ. АМНИСТИЯ.
Пока дед сидел на пересылке в Архангельском централе, он сумел послать жене и сыну короткую записку: «Обо мне не думайте. Уезжайте». Дед имел в виду: уезжайте к родственникам на Украину, в Москве бабушка в опасности, ее тоже могут арестовать. Бабушка Берта и бабушка Анна, мало что понимавшие в обстановке, решили, что бабушка Анна должна ехать к деду и там где-нибудь поселиться. Идея была трогательная, но абсолютно безумная. Мне кажется, появилась она только потому, что оставшись без деда, они совершенно растерялись. Бабушке казалось, что если она окажется рядом с Яшей, хоть и по другую сторону колючей проволоки, он будет по-прежнему руководить семьей, и все как – нибудь наладится. Дед, когда рассказывал об этом, смеялся: «Сумасшедшая! Все деньги истратила. Могли год жить».
Пока дошла записка, пока бабушки думали и собирались, прошло около года от момента написания этой записки. Три месяца бабушка промыкалась в Архангельске. Она пыталась во все руки совать деньги, но ей не удалось даже узнать, куда деда отправили. Те, кто брал деньги, говорили ей: «Зайдите через пару дней», или «Зайдите через неделю». Те, кто денег не брал, говорили: «Зачем вы сюда приехали? Здесь вы ничего не узнаете. Поезжайте обратно в Москву, там большего добьетесь» Постепенно у моей упрямой бабушки кончились деньги. Она истратила все, что у них с Яшей было отложено и ничего не добившись, отправилась обратно в Москву.
Когда измученная бесполезными хлопотами и долгой дорогой бабушка приехала в Москву, ее ждали две новости: плохая и хорошая. Плохая была такая: Берту Абрамовну с внуком грозились выселить из комнаты за неуплату, а хорошая – дед был амнистирован пришедшим на смену Ежову Берией. Это была знаменитая Бериевская амнистия, освобождавшая тех, кто пострадал в результате Ежовских перегибов. Конечно, кому назначено было сидеть, те так и сидели. Выпустили разную мелкую сошку и некоторым, в том числе моему деду, повезло. Дед был уверен: отпустили его потому, что он ничего не подписал. Может быть и так. Он пробыл в лагере год с небольшим плюс еще полгода на Архангельский Централ и дознание. Так сказать, «коготок судьбы», но деду хватило, чтобы освободиться от последних иллюзий. Теперь он твердо знал, чего ждать от Советской власти и как с ней жить. Не верь, не бойся, не проси.
Каждый раз, когда бабушка упрекала деда за то, что он не добился приличной жилплощади, он отвечал: «Если бы я добился хорошей квартиры, наши кости уже гнили бы на Колыме или в Мордовии.»
Дальше идет период, о котором мне мало что известно. Дед был амнистирован и реабилитирован. Деда восстановили в партии. Он получил работу. Он даже получил денежную компенсацию.
«Отец стал работать на хлебном месте: в сети железнодорожных ресторанов все той же Ярославской ЖД. Эти годы семья жила в достатке, во всяком случае, посылки мне в армию они присылали большие и хорошие», – рассказывал мой отец.
Хочу добавить, что посадили деда, когда папе было 16 лет и он ещё учился в школе. Я полюбопытствовала, как отнеслись в школе к тому, что его отца посадили как шпиона. Это была хорошая школа в центре Москвы, на Молчановке. «Ничего особенного не было», – ответил папа, – «Наша классная руководительница перед уроком предупредила: «Дети, вы теперь должны быть вдвойне бдительны, среди нас находится сын врага народа. Это Иосиф Ротштейн». Никаких враждебных выпадов от одноклассников не последовало. Но и из друзей остался только Четвериков – сын православного священника.
ПИСЬМО ИЗ АРГЕНТИНЫ.
Кроме сестры Розы, у бабушки были ещё два брата. Старший сын Берты Абрамовны эмигрировал в Аргентину (по другим сведениям – в Бразилию). В дедушкином рассказе страной эмиграции была Аргентина. Вообще, в этой семейной истории много разночтений. Я рассказываю её так, как мне рассказывал дед Яша: «У бабушки был старший брат. Самый умный из всей семьи. Он во время НЭПа сильно разбогател. Купил себе большую квартиру на Дерибасовской. Мечта каждого одесского еврея, да и не только еврея, любого одессита, иметь квартиру на Дерибасовской. Когда его пришли уплотнять в первый раз, он не расстроился. Он дал взятку и поселил к себе родственников. Когда его пришли уплотнять второй раз, он опять дал взятку, но задумался. Когда его пришли уплотнять в третий раз, он не давал больше взяток, он пришел к матери и сказал: «Мама, они (имелись ввиду большевики) не дадут нам здесь жить. Я уезжаю”. И уехал в Аргентину. Успел уехать».
Первое, что он сделал сойдя с корабля, – он пришел в синагогу. Что может дать еврею синагога? Всё. В синагоге он приобрёл приличное общество, хорошую работу, жильё и, впоследствии, жену. Несколько лет бабушкин брат работал у местного еврея на фабрике писчебумажных принадлежностей, а потом открыл собственное дело – писчебумажный магазин. Дело быстро разрослось и он разбогател.
Через некоторое время от него стали приходить письма. В письмах он спрашивал, как сестра живёт, не нуждается ли в чем-нибудь, и, если ей нужны деньги, то как ей переслать. Что она могла ему ответить? Шла вторая половина тридцатых годов. Бабушка писала, что живет хорошо и ни в чём не нуждается. Потом он и спрашивать перестал, то ли он ей поверил, то ли догадался о чем-то. Но в каждом письме напоминал, чтобы она обратилась к нему, если нужна помощь. Может быть, он многое понимал, боялся писать открыто, но надеялся, что они еще могут уехать. Потом деда арестовали и бабушка перестала писать.
По другой версии этой истории, переписывалась с братом какое-то время бабушкина сестра Роза, жившая на Украине, и письмо, из-за которого бабушку Анну вызвали «в органы», было первым на её адрес.
В 40-вом году бабушку Анну Осиповну повесткой вызвали на Лубянку. К тому времени дед уже отсидел и они каждую минуту ждали повторного ареста. Людей очень часто брали и сажали во второй и в третий раз. Попав единожды в НКВДэшный список, человек оставался в группе риска. Дед отвез бабушку и остался ждать у входа. Как рассказывала бабушка, она нашла кабинет с номером, указанным в повестке, постучалась, заглянула: там сидел за столом человек в форме и что-то писал. Он поднял голову и попросил ее подождать в коридоре. Минут через двадцать он вышел, взял у бабушки повестку и пригласил пройти с ним. Они вместе пришли к дверям другого кабинета. Человек в форме зашел первым, затем вызвал бабушку. Этот кабинет был больше первого и стол, за которым сидел второй человек в форме, был тоже больше стола в первом кабинете. Напротив стола посередине кабинета стоял стул. На этот стул бабушке указали и попросили сесть. Чекист, который её привёл, сел где-то сбоку у неё за спиной. Бабушка села, сумочку поставила на колени и вцепилась в нее обеими руками.
– Ваше имя?
– Анна Осиповна Ротштейн.
– Работаете?
– Домохозяйка.
– У вас есть родственники за границей?
– Нет .
– На ваше имя пришло письмо из Аргентины.
– Это ошибка.
Он взял со стола конверт и повертел им в воздухе.
– Хотите посмотреть?
– Нет.
– Почему же? Может быть оно все- таки ваше?
– Нет. Этого не может быть.
– Так вы утверждаете, что у вас нет родственников в Аргентине?
– Нет.
-У меня нет больше вопросов. Дайте вашу повестку, я подпишу.
Бабушка вышла на ватных ногах. Дед успел ее подхватить. Он с трудом отодрал её руки от сумочки, которую бабушка продолжала держать у груди.. Когда добрались домой, бабушка разрыдалась. Некоторое время ждали ареста. Потом началась война. Писем от брата больше не было.
У Берты Абрамовны был еще один сын. Бабушка Берта запретила о нём говорить. Ещё до революции он крестился. В этот день для бабушки Берты сын перестал существовать. При крещении он получил имя Александр Владимирович. У меня есть его фотография, где он молодой, смеющийся, в шлеме похожем на летный, сидит на мотоцикле. Бабушка Анна любила и жалела брата-изгоя. Она тайком встречалась с ним и с его ласковой и красивой женой Соней. Дед прикрывал бабушкины отлучки, помогал ей держать в тайне от матери общение с братом. Деда раздражала тёщина нетерпимость.
ВОЙНА. УНТЫ.
В 41-ом возраст у деда был уже непризывной. Ему предложили наладить работу небольшой фабрики специального назначения. На этой фабрике шили обувь для летчиков, теплые куртки и спальники на гагачьем пуху. Дело для деда было знакомое, производство налаженное. Он согласился.
Сложность состояла в том, что зимние летчицкие сапоги на натуральном меху – унты были предметом вожделения всей той части мужского гражданского населения, у которой водились деньги. Стоили они немало. На деньги от одной пары унтов обычная семья могла прожить чуть не год. Но настоящие унты стоили этих денег: очень удобные, тёплые и крепкие, они годились для любой погоды, грели даже в сильный мороз и сносу им не было. Однажды, когда я была в походе, неожиданно грянули заморозки и мне кто из ребят дал отцовские унты. Этим унтам было лет тридцать и они оставались в идеальном состоянии. Вот что такое были настоящие лётчицкие унты.
Прежнего начальника сняли из-за постоянных случаев воровства. Дед поставил своего человека на склад готовой продукции, бабушку в ОТК – Отдел Технического Контроля. Она там большой роли не играла, но возможным злоумышленникам мешала. Долго не могли понять, как унты выносят за пределы фабрики. Дед договорился с милицией и они какое-то время следили за тем, что происходит с внешней стороны фабричного забора Оказалось, что в определенное время, с трех до четырех часов, в одном наиболее безлюдном месте у забора дежурит человек. Видимо кто-то умелый просто перекидывал унты через забор.
Партийных рабочих собрали и организовали сменный патруль с внутренней стороны забора. Кражи готовых унтов и курток прекратились, но кражу отдельных частей этих изделий остановить было невозможно, разве что обыскивать каждого на проходной. Другой, наивный и горячий человек, может быть так на его месте и поступил бы, но дед был стреляный воробей – начнешь обыскивать, пойдет донос: не доверяет, де, рабочему классу, обижает людей. Мастеров обязали следить за своими рабочими, людей, уличенных в попытке кражи, дед приказал не наказывать, а стыдить и предмет кражи возвращать в производство. То, что все-таки удавалось вынести , списывали как некачественное сырье.
Какое-то время все было тихо. Но вскоре стало понятно, что те, кому дед прикрыл кормушку, не успокоились. Неожиданно на складе не досчитались пары унтов. Как это случилось, дед так и не понял. Завскладом он полностью доверял. Скорее всего, унты спрятали на территории фабрики, чтобы вынести, когда сыр-бор уляжется. Обыскали все – не нашли. Вынести не могли, в этом дед был уверен А если вынести не могут – зачем крали? Через некоторое время стало ясно – зачем. К деду, как бы невзначай, заглянул начальник одного из цехов и среди прочего разговора упомянул: какая-то сволочь распускает слухи, что новый директор недаром жену в ОТК поставил, рабочих прижимает, а сам … Дед все понял. Бабушку из ОТК уволил с выговором, как не справившуюся с работой. И весь старый состав ОТК под разными предлогами заменил. С этого момента все стало спокойно.
Всю войну дедушка с бабушкой оставались в Москве. Они боялись покидать квартиру, боялись потерять связь с сыном, который был на фронте, боялись, что, уехав, не смогут вернуться. Был момент, когда все убегали, производство было приостановлено. В Москве стало голодно. Опустели многие учреждения , райкомы, не стало видно милиционеров. Москву хорошо защищали от нападений с воздуха, но некоторые бомбардировщики прорывались и несколько бомб на Москву все-таки упало. Период паники и безвластия продолжался недолго. Как только немцев отодвинули от столицы, все пошло по- прежнему.
ВОТ ПАРАДНЫЙ ПОДЪЕЗД…
Парадный вход в доме, где много лет прожил дедушка Яша, как и в доме профессора Преображенского, был заколочен. Его потом расколотили, но с парадного входа в дедову квартиру попасть вообще было нельзя. Дом почему-то перегородили и к двум коммунальным квартирам первого этажа вел вход только со двора. Этот вход не запирался. Много лет жильцы второго этажа ходили к себе через наш подъезд. Дверь, которая выводила на парадную лестницу из нашего подъезда и вела к квартирам второго этажа, всегда была заперта и жильцы второго этажа отпирали её своим отдельным ключом. Почему-то жильцы первого и второго этажей были строго отделены друг от друга. Почему? Я этого так и не узнала.
Я однажды попала туда, на парадную лестницу. Мама попросила одну женщину её возраста и приятной внешности, живущую на втором этаже, показать мне наш парадный подъезд. Женщина своим ключом отперла дверь и вывела меня с мамой на парадную лестницу. Я увидела светлый просторный подъезд, широкую белую мраморную лестницу со стёртыми ступенями, две статуи по бокам, красивые перила с позолотой. Эта женщина пригласила нас в гости на второй этаж, но мама отказалась. Я теперь думаю, может быть там было что-то получше, чем наша коммуналка? Иначе зачем такая таинственность?
Дверь в нашу квартиру, со множеством звонков и фамилий проживающих, всегда была заперта. Напротив нашей двери располагалась такая же дверь во вторую коммуналку первого этажа, точно такую же как наша.
Путь в квартиру через запертую дверь был предназначен, в основном, для гостей. Жильцы же, а их насчитывалось человек 30, ходили через вонючий черный ход мимо мусорных баков. С черного хода они сразу попадали на кухню, большую коммунальную кухню с десятком разного вида и размера столов, из кухни проходили в коридор к дверям в свои комнаты. Достоинством такого пути было то, что звонить или открывать своим ключом входную дверь не требовалось и можно было попасть в дом, не привлекая внимания соседей, что было желательно, если кто-то из жильцов возвращался поздно, «под шафэ» или не один.
Моя мама принципиально никогда не шмыгала через «черный ход». Она ходили только через «чистую парадную» и дверь в квартиру отпирала своим ключом.
Под коммунальные квартиры был переделан богатый доходный дом. Хорошо помню интересный паркет в коридоре. От окна в одном конце коридора начинался паркет из больших паркетин с красивым рисунком посередине, набранным из темного и светлого дерева. Широкие темные доски отделяли эту часть от другой, где был обычный паркет в елочку, потом опять шли темные поперечные доски, дальше шел такой же паркет в елочку, и только у самой входной двери пол был выложен короткими поперечными досками, такого же цвета как и паркет. Это были единственные следы старой планировки квартиры. Размеры прежних комнат впечатляли.
В нашей квартире было девять комнат для девяти семей. Четыре комнаты и кухня с одной стороны коридора и пять комнат – с другой. На всех – одна большая ванная комната с большой облупленной ванной и унитазом, поднятым, как трон, на постамент высотой в одну ступеньку. В этой ванной комнате некоторые шустрые жильцы умывались по утрам над ванной и там же они могли мыться под душем или принимать ванну в свой день недели по графику. В конце коридора имелась вторая уборная с голой лампочкой, свисающей с потолка и разнообразными «личными» стульчаками на гвоздях, вбитых в стены. В этой квартире, в этой комнатке с неровной, выпирающей углом стенкой, мой дедушка и его семейство прожили полных 34 года.
В выходные дни обедали за столом по очереди. За этим же столом дед утром умывался в тазике и брился перед уходом на работу. Чай утром дед пил стоя у двери, чтобы не мешать проходу. Самое сложное было разместиться в этой комнатке на ночь. Дедушка и бабушка спали на большой никелированной кровати, мои мама с папой – на диване у окна, выходящего во двор-колодец, меня укладывали рядом с их диваном на двух стульях, а для бабушки Берты, моей прабабушки, ставили раскладушку. После этого по комнате пройти уже было нельзя, если, конечно, не будить бабушку Берту и не поднимать среди ночи и её и её раскладушку.
Только в годы войны, пока папа воевал, дед Яша, бабушка Аня и бабушка Берта жили на этих 15-ти метрах втроём. Из этой комнаты мой папа ушёл в армию в 40-вом и вернулся туда же с войны в 46-ом. Однажды мой будущий папа спал в комнате после встречи с друзьями. В коридоре коммуналки в это время разгорался скандал между соседями. Они так орали друг на друга, что разбудили папу. Папа вышел в коридор с немецким трофейным автоматом и, чтобы прекратить крик, дал из автомата очередь в потолок. На головы соседям посыпалась штукатурка и они разбежались по комнатам.
Дед узнал об этом тем же вечером и настоял, чтобы папа, капитан войск связи, срочно уехал поступать в Ленинградскую военную академию. На следующий день к ним явилась милиция и перепуганная бабушка отдала милиционерам и немецкий автомат «Шмайсер», и пистолет «Вальтер», и штык-кинжал с надписью по-немецки «С нами бог», и дуэльные шпаги. По перечню понятно, какого рода трофеи интересовали моего папу.
Пока папа учился в военной академии в Ленинграде, у деда жил племянник, сын бабушкиной сестры Розы, который учился во ВГИКе. Да ещё появлялись родственники из Одессы и из Николаева. Не успел отучиться племянник, вернулся из Ленинграда сын, обвинённый в космополитизме и отчисленный из академии. С женой и с ребёнком. Потом мой папа служил в Туркмении, мама была с ним, а я у бабушки Дуси. Но, через полтора года, уйдя в запас, папа, а вместе с ним и жена, и дочь, опять вернулись в эту же комнату. Меня, правда, вскоре отправили обратно к бабушке Дусе.
Мои родители по вечерам ходили во все московские театры и кинотеатры, в Большой, в Станиславского и Немировича-Данченко на оперу и балет, в театр эстрады на оперетту и оригинальный жанр, на любое представление или просто на прогулку – лишь бы не сидеть дома, где и сидеть-то было негде, только лежать. Они пересмотрели весь московский репертуар, причём, не по одному разу. Они слушали старенького Вертинского, были на сеансе у Мессинга, смотрели представление Кио-отца и прочее и прочее. Время от времени я жила с папой и с мамой на Арбате. Это случалось, когда моя мама ссорилась со своей мамой. Я оставалась днём с бабушками, а вечером родители брали меня с собой на прогулку. Я посмотрела «Синюю птицу» во МХАТе, «Три клёна» в ТЮЗе, «Лебединое» и «Спящую красавицу» в Большом. На прогулках я быстро уставала и мы заходили в кафе-мороженое Север. Ходили мы и в кино. Из детских помню «Сампо», но родителям были интересны совсем другие фильмы и я посмотрела вместе с ними трофейные ленты с Марикой Рёкк, фильмы с очаровательной Лолитой Торрес, и уж совсем неподходящую для ребёнка «Плату за страх» с Ивом Монтаном. Этот фильм я запомнила покадрово и долго мучилась вопросом, что за фильм я помню, пока, наконец, уже будучи студенткой, не посмотрела его в Иллюзионе.
В эту легендарную дедушкину квартиру я однажды заглянула со своим приятелем-студентом. Это было на втором курсе, в 1969 году. Мои родители уехали оттуда в 62-ом. Трудно сказать, почему мне захотелось туда пойти. Мы прошли через «чёрный ход», через кухню с разномастными столами и вышли в коридор к двери в нашу бывшую комнату. В этот момент в коридоре возник маленький старичок с большой седой головой.
-Молодые люди, кто вы и как сюда попали?
Я ответила, что зашла посмотреть на квартиру, в которой когда-то жила.
-Я знаю всех, кто здесь жил, а вас, дорогая, не припоминаю.
Мой приятельзаметно занервничал.
-Я – внучка Ротштейнов.
-Ах, Ротштейнов! Неудивительно, что я вас не помню, вы были совсем маленькая и ездили по этому коридору на маленьком велосипеде. Да. Не всем это нравилось, должен я вам сказать, не всем. Вас, кажется, Наташа зовут?
Я была поражена.
-Да, Наташа.
-Как Яков Семёнович и Анна Осиповна поживают?
-Спасибо, хорошо.
-Ну, передавайте им привет.
-Простите, от кого передать привет?
-Как от кого? От Симона.
Тут я поняла, что нас сейчас выпроводят, извинилась и быстро прошла в уборную. Мне нужно было только взглянуть. Узкая уборная, казавшаяся ещё уже из-за четырёхметровых потолков, была до середины стены заново покрашена краской цвета свежего салата, поверх старой голубой. Остальное осталось прежним: унитаз с въевшейся грязью без стульчака, стульчаки на гвоздиках на стене и голая лампочка, свисающая с потолка.
Я вышла. Симон проводил нас к дверям, открыл штук пять замков и выпустил нас через «чистую парадную». Я предала родителям привет от Симона. Мама сначала изумилась тому, что Симон жив, потом тому, что я туда ходила.
-Тараканий рай.
Так брезгливо сказала мама и невольно предёрнула плечами от этого воспоминания.
Мы с папой совершили «сентиментальное путешествие» в Мерзляковский переулок в 2003-ем году и видели наш дом, почищенный и обновлённый.. Но ни внутрь дома, ни во дворик, где всегда ворковали голуби, теперь не попадёшь. Первый этаж занял банк. Вход под арку во дворик перекрывают чугунные ворота. Ворота заперты и за ними ходят вооружённые охранники в камуфляже. Коммуналки давно расселены, квартиры перестроены и их занимают люди, которым по карману иметь квартиру в таком месте и в таком доме.. Мне называли некоторые фамилии жильцов, вполне известные фамилии, но я никого уже не помню, кроме Бари Алибасова. Это имя меня удивило, я про эту знаменитость ничего не слышала. Мне сказали, что это руководитель группы «Нана». Название «Нана» мне тоже ничего не говорило, тогда мне снисходительно объяснили, что это одно время была очень популярная группа, а сам Бари Алибасов одно время был мужем Федосеевой-Шукшиной. После стольких подробностей я это имя, единственное имя, хорошо запомнила.
ДНИ БЛАГОПОЛУЧИЯ. ДАЧА.
Настоящий перелом к лучшему в жизни деда Яши произвела дача. Для деда и бабушки это была возможность на несколько месяцев в году выбраться из «тараканьего рая».
Вряд ли дед и бабушка были усердными садоводами, они делали только то, что было необходимо. Садово–огородное товарищество предусматривало непременное использование земли в садово-огородных целях. В саду росли и плодоносили яблони, вишня, черная смородина, малина, клубника, крыжовник. Для обновления сада и ремонта дачи дед привозил рабочих с фабрики.
Старшее поколение за пределы дачи не выбиралось, только в Ивантеевку на рынок. А место вокруг дачного посёлка было замечательное. Мои родители обязательно ходили или гулять в лес, или купаться на озеро. Озеро мне не нравилось из-за топкого торфяного дна, я больше любила лес и дорогу к лесу через поле. Поле засевали рожью, и можно было собирать васильки, цветущие во ржи, а иногда поле оставляли под паром и тогда над дорогой стоял медовый запах летнего разнотравья и слитный гул от жужжания насекомых над цветами. Лес был настоящий, чистый, почти без подлеска, грибной. Мы собирали грибы, ягоды, уходили далеко, только старались вернуться к обеду.
Мои родители не любили дачный отдых и предпочитали месяц отпуска проводить на Чёрном море. Как правило, мы приезжали на дачу в выходные, не столько отдыхать, сколько навестить деда с бабушкой. Дачная однообразная жизнь, замкнутое пребывание на небольшом участке земли, где негде было поиграть и побегать, меня тяготили. Я уже привыкла к свободе рабочего поселка, к простоте и неказистости поселковых детей. Привыкла к бабушке Дусе, к ее бедному, но очень опрятному быту, к ее умению хозяйничать быстро и без суеты. Особенно я привыкла к тишине. Бабушка Дуся была немногословна, да и остальные члены ее семьи говорили немного и негромко. Здесь на даче все было другим, чужим.
В свободные минуты бабушка Анна старалась меня приласкать, обнимала, целовала пробор на моей голове, обещала вечером поиграть в лото, научить меня вышивать крестиком, показывала подушки-думки, которые она вышила. Я только вежливо кивала. К вечеру бабушка забывала, что хотела со мной поиграть или повышивать. Вероятно, от меня ждали каких-то жестов, слов, открытого выражения своих желаний, но я отвыкла от внешнего проявления чувств. В семье, где я росла, все вели себя сдержанно и такое поведение мне теперь казалось естественным. Я понимала, что веду себя не так, как от меня ждут и мучалась от этого, не зная, что делать. Я видела, что и моя мама тяготится пребыванием на даче. Но, как ни странно, это меня с мамой не cближало. Мне было обидно за бабушку и дедушку.
Тетя Роза и бабушка Анна начинали готовить обед с утра, обязательно ссорились и кричали друг на друга. По непонятным причинам обед всегда сильно запаздывал. Обе бабушки не любили, когда кто-то вмешивался в их хозяйство. Лучше всего было уходить гулять и не путаться у бабушек под ногами. Мы честно, как обещали, возвращались к трём, к обеду, и уже чувствовали себя голодными, но на это никто не обращал внимания, так как главным для бабушек было успеть к приезду деда. Оставалось просто сидеть и покорно ждать.
Дедушка Яша приезжал из Москвы в 4, если успевал на правильную электричку, и ближе к пяти, если не успевал. Приезжал, нагруженный авоськами с продуктами. Появившись, он начинал ругать жену и свояченицу за то, что до сих пор никого не кормили обедом. Старшее поколение дружно переходило на идиш и дальнейшая перебранка продолжалась на непонятном нам языке. Почему–то я была уверена, что всем нам, и маме, и папе, и мне, тоже доставалось по первое число, я, правда, не улавливала смысла, только отдельные слова. Папа, конечно, всё понимал, но предпочитал не переводить, отделываясь неопределённым жестом. Наконец дедушка строго произносил магическое слово “Генук”. Все замолкали, бабушки с обиженными лицами накрывали на стол и вежливо приглашали нас обедать. На ужин все дружно пили чай с тем, что привёз дедушка Яша. На следующий день мы сбегали с дачи ещё до обеда.
При всём при том, только благодаря даче я узнала, что у нас есть родственники. Мои родители жили замкнуто. К нам иногда приходили папины приятели, но и это случалось очень редко. С бабушкой Розой я уже была знакома. С ней на даче подолгу жила её внучка, моя кузина Женя. Она была значительно моложе меня, совсем ещё малышка. Навестить маму и дочку приезжал сын бабушки Розы, дядя Толя, с женой Майей, тот самый племянник Толя, который после войны жил у деда, пока учился во ВГИКЕ, а теперь работал сценаристом на Мосфильме. Я даже увиделась на даче с крещёным братом моей бабушки, с Александром Владимировичем. Дед по-прежнему был центром семейного клана.
ДЯДЯ САША.
Однажды мы застали на даче незнакомую нам пожилую пару, мужчину и женщину, чем-то похожих друг на друга. Они оба были небольшого роста с мягкими совершенно седыми волосами и бледными без румянца лицами. У них обоих было спокойно – доброжелательное выражение лица, которое меня к ним сразу расположило. Мне было лет шесть. Мужчина сказал, что его зовут дядя Саша и спросил умею ли я читать.
– Умею
– Молодец. Я хочу подарить тебе хорошую книгу. Вряд ли ты сумеешь прочесть ее сама…
– Я сумею.
– Сумеешь?
В голосе прозвучало сомнение и разговор перестал мне нравится .
– Хорошо, если сумеешь. Там как раз подходящий крупный шрифт.
– Я и мелкий сумею.
– Ты знаешь, что такое” шрифт” ?
– Знаю. Это буквы.
– Да…Может быть ты уже слишком большая для этой книжки. Извини. Я ведь не был с тобой знаком. Мог ошибиться . Придется мне поискать для тебя другую книжку. Я привезу ее в следующий раз. Вот только не знаю, когда ?
Я поняла, что не получу подарка и насупилась. Тут тетя что-то сказала на ухо дяде Саше.
– А пока возьми эту книжку.
Передавая книгу, он наклонился ко мне поближе и спросил:
– Ты действительно умеешь читать?
– Умею. Почему вы мне не верите? Разве ваши дети не читают?
Все засмеялись.
– Дети? Дети читают и внуки читают. Но мои внуки ходят в школу. А ты разве ходишь в школу?
– Нет. Ну и что?
– В школу не ходишь, а книжки читаешь. Ну, молодец.
Его похвала прозвучала сомнительно. Я спросила у мамы:
– Почему он мне не верит?
– Он просто шутил. Покажи мне книгу .
На большой и тяжелой книжке было нарисовано солнце, над ним шла надпись большими буквами:”Гори, гори ясно.” Книга была подержанная, мама пожала плечами: “Не могли новую купить. Что значит “ Гори, гори ясно”?”
Солнышко, солнышко
Выгляни в оконышко!
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло!
Эту старую детскую песенку, может быть еще языческую мольбу о возвращении солнца, я давно знала. У жизни в поселке были свои преимущества. Я была ближе к народу. Книга состояла из коротких рассказов о маленькой сельской девочке, которая жила вместе с бабушкой. Эта книга писательницы Воронковой стала одной из моих любимых детских книжек.
А дядя Саша, который так и не поверил в то, что я умею читать, это был Александр Владимирович. Тот самый крещеный брат моей бабушки. Он не ошибся в своем предположении. Я его больше ни разу не видела. Книга, подаренная им, доставила мне много радости. Я простила его недоверие к моим словам и больше на него не обижалась. Теперь я думаю, почему бы им было не попросить меня прочесть что-нибудь?
ДЕДУШКА ПЫТАЕТСЯ МНЕ ПОМОЧЬ.
Дед догадывался, что я скучаю на даче, и спрашивал – почему? Я сказала, что здесь нет других детей, с кем я могла бы поиграть. Это была и правда и ложь. У бабушки Дуси у меня были подруги и своя дворовая команда, но я любила побыть одна, и не всегда участвовала в общих играх. Дедушка удивился: «Здесь много детей. Они обычно собираются на волейбольной площадке». Мы вышли с дедом на площадку, там никого не было. «Вечером соберутся»,- предположил дед. Вечером я опять подошла к площадке. Там подростки увлеченно играли в волейбол. Все были заметно старше меня. В детстве каждый год разницы в возрасте имеет большое значение. Но дело было даже не в этом. Все они были чистенькие, хорошо постриженные, ладно одетые и ловкие. Это, конечно, были обыкновенные дети из приличных московских семей, но для меня они уже были чужие. Такие дети у нас в поселке держались особняком, над ними в нашей сплочённой дворовой команде было принято подсмеиваться. Дед подошел к ребятам и что-то им сказал, они явно ответили ему согласием. Дед оглянулся на меня и махнул рукой. Я в ответ помотала головой, дед опять поманил меня рукой, я убежала за калитку в наш сад. Дед вернулся, спросил, почему я не хочу познакомиться. Я продолжала свою дипломатическую игру. Они старше меня, объяснила я, им со мной будет неинтересно. Дед чувствовал, что дело не в том, что они старше, а в чём-то другом. Он смотрел на меня внимательно, пытаясь понять причины моего упрямства и нежелания заводить новых друзей.
– Они старше тебя, конечно, но у них есть младшие братья и сестры, они бы познакомили тебя с ними. Еще не поздно. Пойдем.
Я помотала головой, насупилась и замкнулась окончательно.
С точки зрения деда, я из общительного и открытого ребенка превратилась в дичка и эти перемены были следствием того, что я живу в простой семье моей бабушки Дуси, без родителей, расту как трава среди пролетарских детей и никто не занимается моим развитием и воспитанием. Деда это огорчало. Наутро он говорил обо мне с моими родителями. Он просил оставить меня на даче. Мама молчала. Папа вяло объяснял, что сделать это трудно, обременительно для всех и вообще, неправильно. Я сначала слушала, потом ушла в сад. Я и хотела остаться и познакомиться с ребятами, и не хотела. Желание выйти в новый мир, в новую обстановку боролось с желанием забиться в свою раковину и захлопнуть створки. Когда я вернулась, разговор был закончен. Родители молчали, дед хмурился, мне никто не задавал вопросов. Тем все и кончилось. Попытка деда что-то изменить в моей жизни и приобщить меня к другой, более подходящей для меня компании, не удалась. Дед немного опоздал. Важный момент моей самоидентификации был уже бесповоротно пройден. Преодолеть это обстоятельство я смогла только к концу первого курса института.
ДОМ ДЛЯ РАБОЧИХ.
Я думаю, это был, если не самый счастливый, то, по крайней мере, самый спокойный период жизни деда Яши. Деду уже было за семьдесят. Он продолжал работать директором сольфабрики. На этой фабрике, единственной на Москву, обрабатывали, чистили и измельчали каменную соль. Отпусков дедушка не брал и никуда не ездил. Для отдыха ему хватало дачи. Разоблачение культа и реабилитация политических заключённых прогнали постоянный страх перед второй посадкой. Жизнь сына тоже не доставляла деду тревог, хоть и не складывалась так, как деду хотелось бы.
Сольфабрика построила дом для своих рабочих. Дед говорил: «Я построил дом». И все за ним стали говорить: «Яша построил дом для рабочих».
В этом доме дед взял себе двухкомнатную квартиру. Когда он переезжал, рабочие посмеивались: «Где же директорская мебель?» С дедом переехала на новую квартиру вся та обстановка, что прожила с ним 34 года в коммуналке: большая никелированная кровать, старый обеденный стол со стульями и старый буфет. Развалюху-диван выкинули на помойку. Всю жизнь дед прожил с минимальным количеством вещей, как настоящий кочевник. Место, где стоял дом, надо сказать честно, было отвратительное. Рядом железная дорога, за железной дорогой – угольный склад, метрах в ста от дома – вонючая речка Нищенка, около неё – гаражи, сараи. Дед тут был ни при чём. Такое дали, выделили для строительства. Зато от фабрики было близко.
БАБУШКА БЕРТА И ЕЁ ПОРТРЕТ.
Через два года после переезда умерла Берта Абрамовна. Дед сам обряжал свою тещу для гроба. Оказалось, что в шкафу висели несколько хороших костюмов, которые никогда на моей памяти бабушка не надевала. Бабушка Берта в старости была высохшей и бледной. Смерть мало изменила ее лицо. Одна ее рука закоченела немного согнутой и не влезала в рукав ее лучшего темно–зеленого костюма. Дедушка разорвал рукав по шву, обернул им руку. «Она так берегла этот костюм! Слава богу, она не видит, как я его порвал»,- сказал дед и заплакал без единого звука, просто закрыл рукой глаза и из-под руки потекли слезы.
До самой смерти бабушка Берта так и прожила в семье моего деда. Она вела хозяйство и помогала растить моего папу. Думаю, таким было желание и бабушки Нюни, и бабушки Берты. Почему мой дед с его властным характером согласился на присутствие тещи, не совсем понятно. Может быть, потому, что его Нюня всегда была дитя, а в доме должна была быть хоть одна взрослая женщина, а может быть сказалось то, что он рано остался без матери.
Умерла Берта Абрамовна в 96 лет. Я ее помню маленькой, слегка сгорбленной старушкой с седыми косами вокруг головы, всегда в байковом халате и с палкой.
После похорон бабушки Берты бабушка Ханна или Анна Осиповна, в Москве чаще употреблялся более русский вариант ее имени, достала большой дагеротипный портрет Берты Абрамовны и повесила его на стенку. Этот портрет не то что меня удивил. Нет. Выражаясь языком старой литературы, я была повергнута в смятение, выражаясь по-новому, я была в шоке. Сведения о нашей семье приходили ко мне маленькими не связанными между собой кусочками, и “пазл” пока не сложился.
С портрета на меня смотрела красивая молодая женщина с правильными чертами лица, с интересной пышной прической, в строгом, изящно отделанном, платье. Никакого отношения к бабушке Берте, к её жидким седым косичкам, к халату, палке и, вообще, к нашей семье, этот портрет, иметь не мог. И тем не менее, это была моя прабабушка Берта.
– Бабушка, сколько ей лет на этой фотографии?
– Думаю, 30-ти еще нет. Замуж выходили рано. Дети у нее уже были.
Бабушка заплакала, но еще один вопрос я не могла ей не задать.
-Почему ты мне никогда не показывала эту фотографию?
Бабушка Анна неопределенно махнула рукой.
– Теперь это никому уже не может навредить.
Бабушка явно предполагала, что мне все понятно. Это было в 1964 году, в конце «оттепели». Я вроде бы многое понимала, но, видимо, «глоток свободы» нас очень обнадёжил. В то, что этот портрет мог нанести вред моей семье, я не верила и страхов бабушки Анны не понимала. Портрет Берты Абрамовны сейчас хранится в архиве моей кузины Жени.
Много позже я познакомилась ещё с одной фотографией, которая произвела на меня не меньшее впечатление. Это фотография моей бабушки двух лет от роду и её сестры Розы, кажется, трёх с половиной лет (не помню точно их разницу в возрасте). Девочки одетые во всё белое, в рюшах и оборках сидят на коленях у своих нянек. Об этой фотографии я расскажу в конце моей повести о дедушке Яше.
ПЕРСОНАЛЬНАЯ ПЕНСИЯ.
Через несколько лет жизни в дедовом «доме для рабочих» мои родители купили кооперативную квартиру и уехали из этого мрачного места. Еще через несколько лет дед, наконец, вышел на пенсию, продал дачу и поменял свою квартиру на однокомнатную в центре. Новое жилье он нашёл себе на Краснопресненской, недалеко от Московского зоопарка. Ночью было слышно, как рычат в зоопарке львы. Здесь у деда вновь сложилась семья с двумя женщинами. К ним теперь часто приезжала и подолгу у них жила сестра бабушки Анны, бабушка Роза, Розалия Осиповна.
Обе сестры уговаривали деда, чтобы он оформил персональную пенсию, которая полагалась коммунистам с большим стажем, но дед наотрез отказался. Я застала несколько перепалок по этому поводу.
– Почему ты не хочешь этим заняться? Будет же намного больше денег.
– Чтобы опять копались в моих делах? Почему то, почему это? А я бегай, как бобик, носи им справки? Хватит с меня. Не буду. Да и эти тогда с меня не слезут. Они и так мне покоя не дают, дергают меня, надоели.
– Кто они?
– Партийная ячейка нашего ЖЭКа . Потом от них вообще не отвяжешься. Лучше я от них подальше, и они от меня подальше.
Он перевел разговор на старую коммунистку со смешной фамилией Шарик.
– Нет, ты представляешь, маленькая, кругленькая, мне по пояс, до сих пор по-русски говорить не умеет. Говорит, как местечковые евреи говорили лет семьдесят назад, и она , ты только представь, была комиссаром Красной армии! Ты только представь этого комиссара!
Я засомневалась, правильно ли я понимаю деда, но сделала смелое предположение.
– Может, она спала с начальником отряда?
Дед посмотрел на меня с сожалением.
– Черт ее знает, с кем она спала! Не была она никогда комиссаром, понимаешь? Врет она все. Я был в Красной Армии. Я у Котовского воевал. Она бы там часу не прожила. Изнасиловали бы и убили. Да и насиловать бы не стали, просто убили бы и всё. И я должен там с ними сидеть и слушать, как она врет? И кивать?
Так и не стал мой дед персональным пенсионером. Когда дед, наконец, разговорился и отношения стали более доверительными, шел уже 78 год. Зимой 80–го года дед умер от второго инфаркта .
ПОХОРОНЫ ДЕДУШКИ ЯШИ.
Я плохо помню его похороны. Одно помню точно. Именно на этих похоронах я познакомилась с тетей Симой, ее мужем дядей Геной и моими кузинами Ирой и Верой Земель. Дед и в гробу посодействовал объединению семьи.
Контакт возник сразу. Эти люди были мне родными, я это очень остро почувствовала, и это ощущение было для меня новым. Я редко чувствовала себя среди своих. Мой отец разговаривал с Земелями, как со старыми знакомыми, но немного напряженно или смущенно. Моя мама предпочитала молчать. Слова тёти Симы: «Ну вот, хоть на похоронах увиделись», объяснили смущение моего отца.
По еврейскому обычаю поминок не полагалось, но Земели непременно хотели, чтобы все зашли к ним на обед. У них была квартира на Садовом кольце, недалеко от метро, для всех удобно. Квартира оказалась большой, но не слишком ухоженной и прибранной. Я чувствовала себя здесь свободно, хотя все говорило о том, что достаток этой семьи ни в какое сравнение с нашим не идет. У них была та свобода в деньгах, которой никогда не было ни у моих родителей, ни у меня. После этой встречи мы стали часто видеться. Через год, другой Земели уехали в Америку. Осталась в Москве только замужняя сестра Вера, да и она с мужем через год уехала туда же.
Уезжая, тетя Сима и дядя Гена жалели, что я не могу поехать вместе с ними. Для отъезда мы, я и мой муж Володя, созреем значительно позже, к 90-му году, когда уже станет возможным выехать напрямую в Америку. Но осуществить наш переезд мы сможем только благодаря хлопотам моей кузины Иры и её мужа Саши. И когда мы, после беспосадочного перелёта из Москвы в Нью-Йорк, окажемся в аэропорту Дж. Ф. Кеннеди, встретит нас Саша, а жить первые несколько недель мы будем в квартире моей тёти Симы. Вот и попробуйте сказать, что тень моего деда Яши не витала над нашим преселением!
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Вспоминая о бабушке Нюне и дедушке Яше, я всегда вспоминаю одну фотографию. Бабушка мне ее показала, увидев какое впечатление на меня произвел портрет бабушки Берты. На этой фотографии бабушка Анна и тетя Роза, одна двух, другая трех лет, сидят на коленях у своих нянек. Няньки одеты по-деревенски – простые длинные юбки, кофточки с узкими рукавами, сверху фартуки, на головах платочки. Одна из них, которая держит бабушку, моложе и миловидней. Девочки обе очень нарядны. На них чудесные белые платья с кружевами и пышными оборками, такие же нарядные панталончики, чулочки и туфельки, сверху короткие пикейные пальтишки, прихотливо украшенные чепчики, и все непрактичного белого цвета. Я очень любила эту фотографию и при каждом удобном случае просила ее показать. Однажды фотографию достали, когда дед был дома. Он обратил внимание на то, что я долго держу ее в руках, подошел и заулыбался.
-Как тебе фотография?
Спросил он меня и было в его улыбке что-то, что заставило меня засомневаться, правильно ли я поняла его вопрос. Я молчала и смотрела на него.
– Это твоя бабушка, а это Роза.
– Я знаю..
Дед тоже помолчал и все с той же улыбкой продолжал.
– Я всегда думаю: «Если бы эти ангелочки знали, какая жизнь им предстоит, они бы так не улыбались, они бы тогда го-о-орько плакали».
Он снова помолчал.
– Ты знаешь, вот этой няньке Берта нашла мужа.
Дед указал на бабушкину няню.
– Приехал один одесский еврей из Америки, чтобы найти себе невесту, скромную порядочную девушку. Берта их познакомила и эта девочка ему очень понравилась. Он ей тоже понравился, но она не хотела уезжать в Америку, еле уговорили. Потом писала письма, в каждом письме благодарила Берту. Писала как хорошо живет, как муж ее любит. Последнее письмо пришло, когда она ждала третьего ребенка . Мне Берта сама рассказывала. Да-а-а…
Теперь эта фотография, как и портрет Берты Абрамовны, хранится в архиве дяди Толи, теперь уже покойного.
Его дочь Женя, моя кузина, большую часть времени проводит в Англии вместе с труппой театра, в которой она работает менаджером. В Москве она останавливается в той самой квартире на Краснопресненской, где провели последние годы своей жизни мои дедушка и бабушка. Я спросила, рычат ли по ночам львы. «Нет, – ответила Женя, – не рычат. Их теперь досыта кормят». Дядя Толя говорил, что наши с Женей голоса и манера речи очень похожи, только у Жени с детства «Р» мягкое, грассирующее, а у меня обычное, твердое.
Моя мать, родившаяся в Ленинграде, отличалась спокойной речью с правильным, четким построением предложений и часто говорила мне, что произношением и грамотной речью я обязана ей. Я, родившаяся в Москве, выросшая в русской семье, была уверена, что говорю как мама, пока мой муж не записал тайком от меня на магнитофон, как я рассказываю какую-то забавную историю. Результат меня изумил. У меня оказалась эмоционально окрашенная, сильно модулированная, мелодичная речь и, не смотря на то, что это была речь правильная, с хорошим московским произношением, я честно призналась: «Не ожидала, что по моей манере говорить, так хорошо слышно и то, что моя бабушка родилась в Одессе, и то что мой папа первые пять лет своей жизни провел на Украине». Женя тоже родилась в Москве, училась в ИнЯзе , работала в Институте Русского языка. И что же в итоге? Все наши дедушки и бабушки, и их судьбы, и их скитания, и идиш, и одесский говорок, и Черное море, и украинские степи продолжают жить в звучании нашей речи, как бы не обуздывало ее образование, как бы не расцвечивали ее жаргоном московские тусовки.
Но, глядя на старые фотографии, я понимаю, таких лиц, какие были у наших бабушек и дедушек, уже нет. До эмиграции я часто думала, почему их лица так отличаются от тех еврейских лиц, которые я вижу сегодня. И только в эмиграции мне пришла в голову одна мысль. Ведь их родным с детства языком был идиш. Именно выговаривание слов на идише сформировало их лицевые мускулы и заставило их лица выглядеть так «по-иностранному».
Милые мои, дедушка Яша и бабушка Анна! Вы прожили свои жизни нелегко, но в стране Россия немало судеб тяжелее и трагичнее. Вы видели, как непросто складывается жизнь вашего сына, но как много тех , кто раньше времени похоронили своих детей. Вы жили в стране, где тяжелой судьбой никого не удивишь. Если вы можете из вашего таинственного далека видеть сейчас меня, моих детей и внуков, взгляните на нас. Вы не будете разочарованы, и мы не прибавим тяжести вашим душам. Я уверена, вам понравится, как мы живем. Простите мне, я слишком поздно поняла, как вы мне дороги, как я вас люблю. Да будет земля вам пухом!
2008-2014